Длинный кривой коридор в коммунальной квартире тесно заставлен баулами и сундуками. Окно, выходящее во двор, чернее ночи, накрывшей своим пологом вечно бодрствующий город. Перед сном я выхожу к окну покурить. Приоткрытая форточка сквозит сырым осенним холодком, разбавленным ночными шорохами и мутным отсветом фонарей, горящих где-то там, внизу, где стучат по асфальту чьи-то торопливые каблучки, звенят последние трамваи… Иногда меня сопровождает Витька, который и приютил меня в этой коммуналке под крышей, выделив постояльцу, покуда настоящие хозяева в отъезде, угол за ширмой, роскошной китайской ширмой, расшитой золотыми чайными цветами и драконами… Курим мы, примостившись на подоконнике, неумело, по-детски, и длинный горбоносый сантехник Колька, который, случается, дымит с нами за компанию, морщится, глядя на нас, и ворчит: «Добро только переводите, пацаны… Пороть вас некому!» И, мрачно сплюнув, смотрит сквозь тёмное окно на город, не умеющий спать.
Город хмур и неулыбчив к чужакам и равнодушно ровен по отношению к своим. Свои знают всё. Знают, в каком часу привозят на рынок свежее мясо, у какой хозяйки лучше брать квашеную капусту и крошево на щи, знают, в какой булочной следует покупать бородинский хлеб, в какой – французские булочки, по соображениям советского патриотизма переименованные в «городские»…
Все эти премудрости я, как усердный школяр, постигаю на коммунальной кухне, когда жарю на газу картошку на постном масле. Случается это, впрочем, редко, поскольку живу я в этой большой, со множеством дверей и закутков квартире на поднебесном этаже на птичьих правах, и потому без надобности стараюсь не попадаться на глаза соседям, обходясь по вечерам одиноким чаем, согретым на плитке. Да городской булочкой, купленной в ближайшей булочной.
Такая булочка за семь копеек служила мне и обедом, и ужином в те сумрачные месяцы, недели и дни, когда я работал в грохочущих цехах деревообрабатывающего завода на Обводном канале. Завод, подобно ордену Боевого Красного Знамени у маршала Блюхера, имел номер - «один». Был, так сказать, первым между равными. Первым, во всех отношениях, он был и для меня. В отделе кадров, располагавшемся на втором этаже старого деревянного зданьица со скрипучими половицами, запахом пыли и лежалых бумаг, мне выписали первый в моей взрослой жизни серьёзный документ - трудовую книжку, внеся в неё историческую запись, что 22 сентября 1967 года я, будучи семнадцати лет от роду, принят на работу в качестве укладчика пиломатериалов.
В чём именно будет заключаться моя работа, я узнал не сразу, потому что в первый рабочий день ничего не укладывал, а помогал пареньку, назвавшемуся Сашкой, прочищать забитые опилками бункера. Работа была пыльной, потной, неблагодарной – за неё, как объяснил мне во всём сведущий Сашка, мало платили. «А потому, - заключил он, - нам нет никакого резона горбатиться». С перекурами и перебранкой с бригадиром (с бригадиром препирался, разумеется, Сашка, а не я) мы волохались с этой работой весь день, очистив от заторов два бункера из шести. «Остальные завтра пробьём, - заверил Сашка бригадира, - если напарника мне дашь…» И покровительственно похлопал меня по плечу.
Но назавтра, в унылом одиночестве, я укладывал в штабеля пропущенные через финский деревообрабатывающий станок доски, горюя, что так рано лишился весёлого, разбитного наставника. Он кивал мне издали, приветственно махал рукой, пробегая мимо по каким-то одному ему ведомым делам, улыбаясь хитрой цыганской улыбкой. Забегая вперёд, скажу, что с Сашкой мы так и не стали друзьями, у него и без меня было много друзей, а ещё больше – подруг. Подруги охотно отзывались на сальные Сашкины шуточки, лениво и необидно отбивались от его нахальных рук, когда он запускал их не туда, куда следует, и во всём ему потакали, вступаясь за него перед вечно озабоченным, вечно хмурым бригадиром, называвшим Сашку не иначе, как бездельником. «Где этот бездельник шляется? Я ему, бездельнику, закрою наряд в конце месяца…» Но Сашку бригадирская строгость ничуть не смущала, он лаялся с ним по всякому пустяку, и когда тот выходил из себя и начинал кричать и разоряться, Сашка, как ни в чём не бывало, уходил, беспечно насвистывая «Сердце красавицы»…
Когда в цеху смолкали станки, замирали торцовые пилы и народ валом валил в заводскую столовую, я устраивался за штабелями пахнущих стружкой досок, извлекал из кармана заветную булочку и, растягивая удовольствие, жевал её неторопливо и как бы даже нехотя. Французская булочка напоминала мне - нет, не Францию, в которой я, конечно же, не был - она напоминала мне нашу улыбчивую француженку Тамару Васильевну и её рассказы о Франции, о французских старушках, уютно сидящих в уличных кафешках с крохотной чашечкой чудесного кофе на Монмартре или на берегу Сены, о французских клошарах, ночующих под мостом, о галантных французских полицейских, о хрустящих французских булочках, которые так хороши с чашечкой чёрного кофе… Тамара Васильевна рассказывала об этом с таким восторгом, с таким упоением, сияя глазами и щурясь в улыбке, и касаясь рукой крохотного значка с изображением Эйфелевой башни, который всегда украшал любое её платье, что нам казалось, будто мы сами сидели вместе с нею в этих кафешках, видели этих старушек, этих полицейских и этих клошаров под мостом и хрустели французскими булочками, поднося к губам крохотную чашечку чёрного от горечи кофе.