Среди гостей ходил я в чёрном фраке…» - Деревянной лопатой я поддеваю коровью лепёшку и сквозь распахнутые настежь ворота выбегаю на улицу, пугая своим бормотаньем Красотку: «Я руки жал. Я, улыбаясь, знал: пробьют часы. Мне будут делать знаки. Поймут, что я кого-то увидал…». Я перекидываю навоз через забор, задевая лопатой длинную сухую частоколину, чертыхаюсь, ругая себя за то, что опять забыл опилить ее. Навоз лепёхами пачкает забор, шлёпается на землю, я терпеливо сгребаю ошметки лопатой и, изловчась, перебрасываю в большую навозную кучу, расплывшуюся под сухостойной яблоней.
Я хочу вдосталь начитаться Блока, хочу помнить, вернее, знать его чеканные строчки, как таблицу умножения, и для этого всюду таскаю с собой голубой библиотечный томик. Для этого, когда чищу «Авгиевы конюшни» - так в письмах к друзьям я именую наш низкий полутёмный двор, ни на какие мифические конюшни, конечно же, не похожий, - для этого аккуратно устраиваю книжку в ложбинку сруба, открывая её на нужной странице, когда спускаюсь сюда с широкой деревянной лопатой, собственноручно сделанной отцом. И, то бормоча, то в полный голос, твержу: «Ты подойдешь. Сожмешь мне больно руку. Ты скажешь: «Брось. Ты возбуждаешь смех».
Чиркает, задевая гвоздь, вылезший из половицы, оббитая жестью лопата, и опять я, согнувшись, пробегаю двором, дворовыми сенями, выскакиваю на улицу, полной грудью дыша стылой свежестью сентябрьского ветра, пропахшего гнилью болотной, палой листвой и коровьим навозом – куда от него денешься?
Нетерпеливая Красотка, нервно переступая с ноги на ногу, кажется, уже ждёт меня, желая знать, чем дело-то кончится, и что будет с тем, кто в чёрном фраке? Она смотрит на меня с лиловым недоумением, тающим в глазах: я не похож на отца, дымящего во дворе «Беломором», не похож на бабушку и маму, ласково уговаривающих Красотку не дурить и дать подоить себя, не похож на брату и сестру, которым тоже приходиться иногда доить её и чистить, когда меня нет дома, «Авгиевы конюшни»… Я не похож и на себя. До армии я был худым задумчивым подростком, молча исполняющим любую, порученную отцом работу. И не было в моём голосе той повелительности и силы, которую уловила в нём строптивая Красотка.
«Но я пойму - по голосу, по звуку, что ты меня боишься больше всех…» - с натужным пафосом произношу я, швыряя за забор остатки навоза. Красотка удовлетворённо кивает рогатой мордой, довольная тем, что всё так хорошо кончилось, что тёмный двор белеет свежими опилками; она похрупывает сеном, целый ворох которого я только что принёс с сеновала и свалил в кормушку, наполнив её до краёв. «Я закричу, беспомощный и бледный, вокруг себя бесцельно оглянусь…» – я заглядываю в книжку. – «Потом - очнусь у двери с ручкой медной. Увижу всех… и слабо улыбнусь».
Мне уже не хочется уходить со двора, такого чистого, опрятного, уютного. Я приношу из кладовки ножовку, молоток, опиливаю злосчастную частоколину, торчащую из забора, покрепче вколачиваю в сырую половничину ржавый гвоздь – теперь он не будет цепляться за лопату, и оглядываюсь: чего бы ещё такого сотворить, но, не найдя заделья, с сожалением складываю в ящик инструмент, забираю с собой голубой томик Блока, запираю ворота на крючки и засовы, погрузив двор в тёплые дремотные сумерки.
И выхожу на улицу, торжественно провозглашая городу и миру: «Среди гостей ходил я в черном фраке…».