Про меня, душа не сказывай…

По паспорту Вере Ивановне Чистяковой сто пять лет, но она не верит документам, упорно считая, что ей всего-навсего сто четыре.

- Мало ль чего они там в метриках напишут, - рассудительно говорит она, постукивая суковатой палкой о пол, - а я по робятам считаю. Их у меня трое было: две дочки и сын. Муж-то у меня до войны еще помер. Тане, большухе, тогда девятнадцать али восьменадцать было, сыну Коле четырнадцать (он потом на войне погиб), а Нюру я на тридцатом году родила. С Нюрой и прожила всю жись, и сейчас с ней живу.

Баба Вера почти ничего не видит, плохо слышит (расспрашивать ее приходится через «переводчика»), но ум ее ясен, а голос звучен и чист. Стуча посохом по крашеному полу, она с трудом передвигается по дому, но зрячий посох (так называли память древние) никогда не подводит ее; и легко, как в знакомом лесу, она бродит по дорогам и тропам своего долгого века, припоминая давно забытые подробности давно прошедших лет... Вот только поговорить ей об этом не с кем. Все ее сверстники и сверстницы отстали на этом скорбном пути. И мысленно вглядываясь в ту зыбкую, одной ей ведомую даль, она вспоминает, как жила в девках с отцом и матерью в заозерной Часовне, как купил ей как-то «тятька полсапожки на ярманке, один такой, другой этакой», как «хоронила под лавку ноги, чтоб робяты не углядели, что сапоги-то разные», как, наконец, сшили на заказ новые щегольские полсапожки, на пуговках...

- Горбачев мне их сладил, был у нас такой сапожник. Обулась я, подрядилась, и на посидку пошла. Сижу на лавке-то, да и ногой этак вот качаю... - Баба Вера со значением улыбается, голос ее теплеет. - Любила я погулять. Да-а... О Покрове да на Вознесенье у нас завсегда гуляли. Церковь была в Кобоже. Мы туда озером на лодке переплывали. А в Устреку на Троицу ходили, когда Троица с Богородицей встречается. А в Мошенском, наоборот, Богородица с Троицей встречается. А уж как хорошо-то было! У богомольцев голоса чистые, толстые, как запоют, а колокола-то как зазвонят... Сердце-то так и возрадуется, так и замрет...

Однажды, «на Володимерску», заприметил ее сергинский парень Василий Чистяков. Он сперва и подойти к ней не смел, а, «как насмелился, и не отходил боле». А потом по двенадцати верст от Сергина до Часовни бегал, пока не посватался да не увез молодую жену в свою деревню.

- С мужиком-то я мало пожила. А мужик-то был хороший, на работу ловкий... Да вот занедужил, оставил меня одну с робятишкам... Вот милая моя, кака участь-то у меня,- горестно обращается Вера Ивановна к «переводчице», которая громко, на весь дом, повторяет бабушке мои вопросы. А та, подставив ладонь к уху, дотошно ее переспрашивает, не забыв заодно осведомиться «каким случаем мы к ней пришли?» Пришлось объяснять, что мы из газеты, что прослышали про ее почтенные лета, что собираемся писать о ней...

- Да чего обо мне писать-то? - Искренне удивляется бабушка. - Как узнают, что мне боле ста лет, засмеют, скажут: бабке помирать пора, а про нее все пишут. Да и неграмотная я, дня в школу не ходила. Читать не умею. Нечего и чернила на меня переводить... Я вот вам лучше песню спою, какую девчонкам из клуба пела. Они за эту песню, говорят, в Новгороде премию получили. Погоди, - на минуту задумывается Вера Ивановна, - с краю-то опять забыла... Вспомнила: «На реке, реке, на кустышке, на малиновом на прутышке, соловеюшка песни поет. А жена-то выговаривает: погуляйте-ко, девушки, погуляйте молодушки, покуль воля, воля батюшкова, покуль воля, воля матушкина. Неравно, как шутка шутится, неравно дурак навяжется, сатана с боку привяжется. Он не выпустит на улицу гулять, во большие хороводы танцевать...» - Ой, опять забыла край-то... - «Пустил лен белы ниточки, да я стояла у кареточки. У кареточки не стой, не стой, не стой, про меня, душа, не сказывай ни сколь...» Раньше эту песню не только молодые, но и старухи пели. А теперь ни одной старухи нет. Ни одна за всю зиму ко мне не пришла. Все потерялися.

Я вот нонешнего-то не знаю ничего, телевизер не гляжу, радиво не слухаю... А как вспомню пустые поля - сердце так и оборвется - до чего ж мы дожили. Ни птюшек, ни мышей в поле не стало. Голодно им там. А ведь раньше рожь-то волной... Волной, как поглядишь, за деревней переливалась. Ленивые стали у нас мужики. Вино жрут, окаянные, не работают. И раньше пили, конечно, но розборно, по праздникам. Дело знали. А теперь, знай, спят, ничего не делают... Тяжело, тяжело жить молодому народу. - Качает головой баба Вера.- Работы нет, они без дела как мертвые ходят...

Да и я ведь ничего не делаю. А како дело, когда глазы худые. Болеть не болят, а видеть не видят. Все к одному: и глухая, и слепая... Надо помирать. Зажилась я на белом свете.

И опять Вера Ивановна вспоминает, опять блуждает в потемках своей беспокойной памяти, сравнивая «нонешнее время и то, что ране было».

- Жили мы хорошо, справно, все у нас было: и коровы и лошади... А как начались колхозы, беднота-то... Все в колхоз забрали. Одну корову, правда, оставили. Тяжело жили. И на дворе я работала, и на конюшне, а как из Сергина в Мошенское переехали (дом сюда перевезли, когда дочка замуж вышла), я без коровы года не сидела. Сперва дочке, потом внукам и правнукам помогала. Шестеро правнуков ведь у меня. И половики ткала, и одеяла из лоскутов шила. Все им оставила. Мне ничего не надо.

Воспоминаниям нет конца. Жизнь разворачивается, как долгая, уходящая вдаль дорога... Сколько ж было на этом пыльном ухабистом тракте радостей и печалей, сколько горестей и утрат!

1998

Опубликовано в книгах: